Стопитцот штук времени назад (а если быть совершенно точной - прошлым летом, когда произошла первая войнушка на почве ревности) я затеяла писать одну сказку. И почти сразу бросила, написав всего пару фраз. Я не люблю писать чернуху, да и получается хреново, но с этими конкретными людьми в реальности произошли, мягко говоря, не самые добрые и приятные вещи - и я все время помнила, что хотела высказаться именно об этом. И хотя высказаться хотелось нестерпимо, писать было банально больно, я заламывала лапки, скуривала на балконе по пачке за раз, давясь слезами и вспоминая эти конкретные лица. Спустя какое-то время стало ясно, что объяснять что бы то ни было дорогим докторам я не хочу, а зачем еще с этой байкой возиться - стало совсем непонятно.
Однако ж, приползя вчера домой в ночи с репетиции, я села за комп - поиграться для мозг расслабить перед сном. Открыла тот давний опус. И опомнилась примерно в седьмом часу утра, дописав до самого счастливого на моей памяти события. (И никаких слез, соплей и воплей, что интересно! Вот, думаю, что за?.. И все, писать дальше не хочу. Может, и не надо? Пусть останутся так?)
Оказывается, у Анатеи день рождения. Оказывается, что пока я сидела и лихорадочно стучала по клавиатуре, далеко в другом городе рождался мой замечательный друг. Anateya, признавайся - ты переквалифицировалась в музы и хлопала крылами надо мной?))) От оборотня и не того можно ожидать; кто вас, метаморфов, знает - как вы там барьер дня рождения проходите.
Короче. Это все была мятая, драная и бессвязная преамбула. Вот амбула: утром я поняла, кому обязана таким взрывом. Получается, что это и есть подарок))) За малохудожественность не ругайся - художественности тут вовсе нет.
С Днем Варенья, Anateya!!!
читать дальше
Сказка
Жили-были два человека. Звали их – кому как в голову взбредёт. Но чаще всего одного звали Ниндзя, потому что он был очень худой и гибкий и ходил в секцию карате, а другого чаще звали Штурманом – потому что он умел читать любые карты и всегда находил дорогу (некоторые подозревали даже, что у него в голове есть встроенный компас, но это, конечно, досужие домыслы).
Дело было ещё в школе. Долгих четыре года Ниндзя и Штурман не замечали один другого и даже не знали о существовании друг друга – Нинздя оправдывал прозвище и ныкался, да порой так изощрённо, что его и одноклассники не замечали, сидя рядом за партой; а Штурман просто был тих, белёс мастью, мелок ростом и ничем из общей толпы не выделялся, кроме своего странного топографического таланта – а кому этот талант нужен? Не в лесу дремучем, поди, живём.
Судьба свела доблестного последователя бусидо и географа-любителя за партой.
Было странное время. Ломались классы, закрывались школы, из них толпами увольнялись учителя, а те, кто оставался, не знали – чему учить и как. Штурмана и Нинздю перевели в один класс – почему-то математический. Как они попали туда – ни один, ни другой понять так и не смогли, поскольку оба математику не то, чтобы не любили – уважали точно! – но не понимали категорически.
Войдя первого сентября в класс, Штурман огляделся и понял, что попал: класс был укомплектован, как бочка свежими селёдками. Да и к тому же все явно были друг с другом давно и уверенно знакомы – воздух гудел разговорами о каникулах и смехом. И все парты были заняты… Только у стены, на самой дальней парте было одно свободное местечко. Штурман, привыкший по причине мелкого роста сидеть у самой доски, вздохнул и поплёлся на «камчатку».
И только потом он сообразил, что его сосед сидел молча и не принимал участия в общей дружеской трепотне.
Время текло, заканчивалась осень. Штурман и Ниндзя мирно сидели за одной партой, пытались воткнуть в непостижимые глубины алгебры, но у обоих мало что получалось. Постепенно как-то так сложилось, что они разговаривали больше друг с другом, чем с остальным населением своего класса. Нинздю просто мало кто замечал, а если и замечал, то, наткнувшись на цепкий взгляд, тушевался и тихо линял от разговора. А Штурман умел ненавязчиво молчать. Ниндзе хорошо думалось под уютное молчание Штурмана, а Штурман чувствовал себя надёжно укрытым – ему тоже не сильно хотелось разговаривать с остальными. (Школа была не простая. Дети после каникул делились впечатлениями, где было веселее – с папой в Персии, с мамой с Испании или с двоюродной тётушкой в Шотландии? Дети дипкорпуса там учились, вот какая штука. А что мог сказать им Штурман, у которого папа был не дипломат, а учёный? «А я у бабушки был, в Самаре»? Вот и не хотелось рот открывать.)
Ниндзя провожал Штурмана домой после школьных посиделок. Шёл рядом, время от времени совсем пропадая в темноте, сливаясь своими чёрными шмотками и тёмными волосами с городской ночью – только глаза блестели. Штурман тихо, чтобы не обидеть воина, смеялся. От странного удовольствия. Вроде и незачем провожать, не первоклассник же – а приятно. Штурман шёл медленнее, чтобы подольше идти, или совсем останавливался. Ниндзя возникал из темноты, смотрел в глаза, Штурман улыбался, и они шли дальше.
Нинздя ходил по вечерам гулять с собакой и звал Штурмана на улицу, но того не пускала мама, которая говорила, что Штурман, во-первых, ещё маленький, а во-вторых, у него есть долг перед семьёй – выучиться, чтобы стать учёным, как папа. И поэтому нечего шататься, да ещё и по темнотище! Сиди и учись. Тем более, что опять трояк за контрольную. И Штурман оставался дома.
А потом пришла зима, и Штурман заболел. Сначала все думали, что он просто простыл – он вообще был хилый и каждый месяц простужался, даже летом. Но потом случился приступ (практически до асфиксии, Штурман чуть не помер, но потом выяснилось, что больше от паники, чем от, собственно, болезни), и оказалось, что это коклюш, и Штурмана кардинально изолировали от общества – на всю вторую четверть. И тут выяснилось, что Нинздя со Штурманом так охренительно уютно молчали целых два месяца, что ни один из них не догадался попросить у другого номер телефона!
Штурман вообще-то был уравновешенным человеком и плакал крайне редко (даже когда с велосипеда навернулся летом и подбородок вдребезги рассадил, так что зашивать пришлось – и то не плакал), но тут разрыдался так, что с ним случился новый приступ. И перепугавшиеся родители, которым Штурман ничего о причине своих рыданий не сказал, решили, что всё совсем плохо, и уже собрались отправить его в больницу по настоятельной рекомендации врачей. Но тут, в разгар сборов и мельтешения пижам, тапочек и носовых платков, раздался звонок. Это оказался Нинздя. (Спустя несколько месяцев он нехотя проговорился, что вычислил бывших одноклассников Штурмана, допросил поодиночке и добыл нужные цифры.) Штурман хлюпал носом в трубку и от облегчения не мог говорить. В больницу его так и не сдали – не сумели отцепить от телефона, и скорая уехала восвояси.
Наступил Новый год. Штурман лежал и кашлял, ему запрещали выползать из квартиры даже по уши закутанным и даже на лестничную площадку. Время от времени звонил Нинздя. Хотя у Штурмана было много друзей в классе, но почему-то ему никто больше не звонил, как будто всем остальным было всё равно, что человек исчез на несколько месяцев. Зато звонил Нинздя. Штурман улыбался и слушал. Потом клал трубку и почти сразу начинал ждать нового звонка. И думал – вот. Вот это Настоящий Друг! Как мне повезло…
Прошёл январь, уже и февраль заканчивался. Приближался день рождения Штурмана. Мама хлопотала, резала салаты, пекла пироги и именинный торт. Папа притащил откуда-то потрясающее сокровище – целый ящик «Кока-Колы» в стеклянных бутылочках. (Это был ещё почти-Советский-Союз, «Кока-Кола» была, но только в пресловутой валютной «Берёзке». Папа совершил всамделишный подвиг для болящего ребёнка.) Штурман хоть и был не особо общительным, но здорово соскучился по всем – он уже почти четыре месяца никого не видел. Поэтому он обзвонил всех своих одноклассников – бывших и настоящих – и всех просто друзей со двора. И всех позвал в гости.
И все отказались. Штурман просто оторопел. Подошла мама, отобрала телефон и записную книжку и обзвонила всех сама. По второму разу. Поговорила со всеми родителями и каждому объяснила, что Штурман уже давно не заразный, а в школу его не выпускают потому, что он просто от природы слабый и после болезни пока без обморока может дойти только до ванной. Потом положила трубку, улыбнулась и заверила Штурмана, что все придут. Штурман успокоился, потому что знал – его мама способна переубедить кого угодно. И как-то никто не вспомнил, что Штурман всё-таки забыл взять у Ниндзи номер телефона. Ведь тот всегда звонил сам, а Штурман уже давно пригласил его на день рожденья – почти сразу после Нового года.
Утром Штурман проснулся с ощущением чуда. Он всегда любил день рожденья. В его семье это был самый классный, и самый добрый, и… Короче, самый-самый праздник! В этот день никто ни с кем не ругался, давно поругавшиеся мирились, весь мир крутился вокруг именинника и вообще – чтоб так, как принято праздновать дни рождения в его семье, Штурман больше нигде и ни у кого не видел. Он был счастлив.
Когда зазвонил телефон и голос одноклассника промямлил: «С днём рожденья. Извини, меня мама не пускает, я не смогу прийти…», Штурман искренне пожалел беднягу – ведь он лишился такого здоровского похода в гости! Именинник то возился с уже вручёнными подарками, то бродил вокруг накрытого стола, принюхивался к тёплым маминым пирогам и разглядывал салатницы с пёстрым вкусным содержимым – все такие забавные, в веточках петрушки, как девчонки в бантиках.
Потом позвонил ещё один приятель. И ещё.
К назначенному часу отзвонились все. Штурман, положив трубку, медленно опустился на пол у накрытого стола и замер. День рождения сам собой отменился. Мама опешила, схватилась за телефон, но потом бросила его – как-то поздновато было заново убеждать, а ругаться выходило и вовсе глупо. Штурман молчал. Мама рассердилась, а поскольку под рукой больше никого не случилось, она накричала на Штурмана и велела ему убираться к себе и ложиться в постель – раз уж он такой, что к нему никто и приходить не хочет. Штурман молча поднялся и побрёл в свою комнату. И вдруг в дверь позвонили.
Штурман остановился и посмотрел на дверь. Мама вздохнула и пошла открывать.
На пороге стоял Ниндзя. Штурман мгновенно отмер и бросился к другу, так что чуть не сшиб его с ног. Вечно хмурый Ниндзя даже улыбнулся. А мама спросила: «Как же тебя отпустили? К нам никто не пришёл, только ты». А Ниндзя ответил: «А у меня мама – врач. Она сказала, что можно». Пока они разговаривали и Ниндзя снимал куртку, Штурман отвернулся, чтобы не показаться слабаком – у него на глаза навернулись предательские слёзы. Но Ниндзя заметил. «Ты опять хнычешь?» – спросил он. Именинник вытер нос рукавом и повернулся. «Не-а. Это классно, что ты пришёл. Что ТЫ пришёл», – и Штурман схватил друга за руку и потащил в гостиную. Чудо, которого он ждал весь день, наконец произошло.
День рожденья всё-таки состоялся. И Ниндзя, и Штурман – оба чувствовали себя немного глупо вдвоем за огромным столом, накрытым на двадцать с лишним персон: мама поругаться-то успела, а убрать лишние приборы – нет. Но это довольно быстро стало безразлично обоим друзьям. Все вкусности слопать они так и не сумели, хоть и натрескались – на неделю вперёд. Зато ухитрились слопать пол-торта и выпить всю «Кока-Колу». Да и множество пустых тарелок на столе навеяли саму собой разумеющуюся мысль про кэрролловское чаепитие, которое и было отыграно с шумом, блеском, треском и запихиванием Сони в лице Штурмана в вазу из-под фруктов – потому что чайника необходимых размеров в квартире все-таки не нашлось, а ваза хотя бы на голову налезла.
Штурман словно парил в радужной дымке. Его явно несло на какой-то странной волне – голова кружилась от слабости и только что пережитого стресса, он нёс какую-то чушь, но было легко и тепло. И друг всему этому бреду не сопротивлялся. Нинздя решил тогда для себя, что ему всё равно – лишь бы Штурман снова не заплакал. Слёзы друга странным образом задевали сурового последователя самураев.
Спустя некоторое время Ниндзя предложил свалить из пафосной гостиной в комнату Штурмана, ибо есть уже было невозможно, заниматься чем-то еще в помещении, которое почти целиком занял деньрожденный стол и разношерстные посадочные места для непришедших гостей, было нечем, а уходить вот так сразу категорически не хотелось. Штурман согласился, встал, покачнулся и чуть не приземлился от болезненной слабости на пол. «Чуть» – потому что на траектории сползания неожиданно оказалась помеха.
Ниндзя перехватил падающего именинника, заглянул в бледнеющее лицо и молча отнес друга в комнату. На руках. И сгрузил на кровать. Штурман хотел было сказать, что ему как-то не нравится, когда его таскают, как несмышленого ребенка, но он вовремя прикусил язык. В прямом смысле. И потом ему очень сложно было пить горячий чай, который им в комнату принесла мама.
Они еще долго сидели в комнате на полу, на стареньком вытертом ковре. Штурман зажег целую кучу свечей, выключил свет и включил свежеподаренный родителями плеер с махонькими колонками. Свежеподаренную же братом кассету со сборной солянкой – почему-то исключительно из «Битлз». Они сидели, пили чай, слушали чужие голоса и молчали. Им всегда уютнее всего было именно молчать вместе.
За днем рождения незаметно кончился февраль, весна подумала, что она уже настала, но на улицах еще было холодно и снежно. Штурман выздоровел и снова ходил в школу, а Ниндзя… Ниндзя перестал звать на улицу, потому что Штурмана никуда не пускали, и почти перестал звонить. Теперь Ниндзя просто приходил каждый день к Штурману домой. Вечером. С собакой. Мама Штурмана не любила животных (грязь, звуки всякие и все такое; и вообще – полон дом аллергиков!) и жестко заявила, что нечего мучить животное, гулять идешь – так гуляй. «Отсюда» – подразумевал мамин гнев. Но Ниндзя оказался упрямей.
Первый раз он просидел, обнимая свою доберманшу Шерри, почти два часа на стылой лестничной площадке – но дождался того момента, когда Штурман пойдет выбрасывать мусор. Наблюдательный Ниндзя точно знал, что брезгливая Штурманская родительница не терпит запахов, и потому в бытовые обязанности друга входит ежедневный вечерний визит к мусоропроводу.
Сказать, что Штурман, увидев сидящего на лестнице Ниндзю, удивился, значит – фактически ничего не сказать. Штурман не удивился. Он просто обалдел! А потом испугался. Друг старался гордо сдерживаться, но явственное шмыганье носом и непроизвольный стук зубов выдавали сурового воина с головой.
Штурман перепугался до крайности, бросил пакет с мусором под лестничную батарею, схватил друга за руки, попытался как-то растереть, отогреть, отдышать ледяные пальцы, потом кинулся было к двери в квартиру… Но тут Ниндзя вцепился в рукав его домашней кофты. «А, это… я чаю… горячего… сейчас!» – заторопился Штурман, отцепляя прикованную конечность. «Твоя мама меня прогонит. Что ты ей скажешь? Что пошел чаю на лестницу попить?» – резонно заметил Ниндзя. Штурман сник. «Но ты же замерз! – робко возразил он. – И я же не могу тут долго быть, мама все равно спохватится и тебя увидит». «Ничего, – ответил Ниндзя. – Я так, на пару минут, хотел убедиться, что с тобой все хорошо». Штурман озадачился. Ведь они виделись сегодня в школе, что за это время могло случиться? Ничего. Штурман ничего и не понял.
В глубине лестничной площадки, за небольшим поворотом раздалось угрожающее клацание дверной ручки. «Ма, я щас, люк заклинило!» – крикнул Штурман, не дожидаясь вопроса, и метнулся к мусоропроводу, спешно запихивая туда подобранный пакет. Ниндзя сбежал по лестнице пролетом ниже. «Пока», – тихо сказал Штурман и, дождавшись еле слышного шелестящего ответа, нырнул домой и захлопнул за собой дверь. Мама оглядела вернувшегося Штурмана с ног до головы и ушла на кухню.
Штурман прилип носом к холодному оконному стеклу и долго смотрел, как две тени – одна длинная и худая, вторая маленькая и вертлявая – в мартовской темноте пересекают двор.
Мама Штурмана, конечно, отловила конспираторов. Не сразу, потом. Но Ниндзя продолжал приходить каждый день. Даже если мусор выносил не Штурман, Ниндзя приходил и сидел на лестнице, мерз, обнимал собаку в попытках согреться, но упорно сидел. И мама сдалась. Теперь Ниндзя приходил, звонил в дверь, Штурман по обыкновению выносил мусор, но потом возвращался домой, мыл руки, и мама вручала ему поднос с чаем – собаке все же вход в дом был запрещён. Друзья сидели на лестнице и пили чай со свежими, только из духовки, печеньками. Они не понимали эту глупую странную взрослую логику, но так, наверное, было и лучше – никто не мешал молчать, когда хочется, или говорить, о чем хотелось прямо сейчас. И никто не задавал глупых дежурных взрослых вопросов. Типа «какая у тебя отметка по алгебре в четверти» или «где твой папа». Папа у Ниндзи умер, и Ниндзя очень не любил эту тему в принципе.
Они болтали о всякой ерунде. И вдоволь молчали. Мир не исчерпывался школой, как бы того не хотелось старшим – Штурман рисовал, у него плохо получалось, прямо скажем, не Рафаэль, но Ниндзе нравилось, и Штурман рисовал и таскал на посиделки папку со своими творениями. Да и очень удобно было на ней, папке, на лестнице сидеть.
Еще Штурман писал. Стихи, которые у него тоже ни черта не получались, и рассказы, обыкновенные малосвязные наивные глупости, в которых нет ни сюжета, ни персонажей толком, зато есть автор в полный рост и желательно в суперменском плаще. Все так в четырнадцать лет пишут. Но Ниндзе нравилось. Ему нравился размах – Штурман если уж затевался писать, так обязательно о неизведанных мирах, космосе, дальних галактиках и никак иначе. Ниндзе очень нравились Штурманские миры. Однажды Штурман проговорился о том, о чем не говорил никогда и никому – что он видит всю эту красоту во сне, только не очень успевает запомнить, поэтому выходит так бессвязно и мало. И еще он честно сказал, что с некоторых пор главных действующих лиц во сне двое, и у второго никак не видно лица, но он, Штурман, точно уверен, что это Ниндзя. Штурману это казалось очевидным – потому что с кем бы странствовать, воевать и переживать всякие приключения, как не с лучшим (и честно говоря – единственным) другом?
Ниндзя молчал, но впервые в этом молчании Штурману что-то показалось странным – словно друг молчал не как всегда, а хотел что-то сказать, но не мог подобрать слов. Впрочем, Штурман довольно быстро выбросил это из головы – на следующий же вечер, когда Ниндзя неожиданно принес гитару.
Штурман любил друга. Иногда ему в голову приходила мысль, что, наверное, друзей любят как-то по-другому, не так, как он. Но Штурману нравилось все – и нарочитая, напоказ, мрачность Ниндзи, и его лаконичная манера говорить, и преимущественно черная одежда, и высокая тонкая фигура, и сила, и худые руки, и скульптурно четкое лицо с самыми огромными, какие когда-либо видел Штурман в своей жизни, разноцветно-светлыми глазами. Таких глаз не бывает даже на картинах, думал Штурман и все пытался нарисовать по памяти лицо друга, потому что просить позировать очень стеснялся. Но друг нравился, как нравится шедевр мастера, как нравится гениальная картина или потрясающая скульптура, и Штурман часто думал, что друзей так не любят. Но как любят по-другому – он не знал и потому отбрасывал эту мысль, не углубляясь и не мороча себе голову. Оттого, что Ниндзя был вовсе не картина и не какая-нибудь там скульптура, а жил поблизости, ходил, дышал, сидел за одной партой в школе, вселенная казалась Штурману в самом деле неплохим местом обитания.
Петь Ниндзя не умел совсем, но Штурману все равно нравилось слушать. Ниндзя теперь почти постоянно приходил не только с Шерри, но и с гитарой. Штурман играть не умел совсем, а петь так и вовсе боялся, но подпевать его никто не заставлял: друг пел песни, которые сочинял сам. Штурману смутно казалось, что друг вообще петь взялся только для него одного – потому что Ниндзя ни разу на его памяти, нигде и никогда, не открывал больше рта под музыку, даже хором поорать на школьных вечеринках. Что-то замирало внутри, когда Ниндзя пел вечером на лестничной площадке – от неловких еще аккордов, от тонких пальцев на грифе и от корявых Ниндзиных стихов, в которых многократно игрой слов отражалось настоящее имя Штурмана.
Они сидели часами на лестнице, пока не выходила разгневанная мама Штурмана и не разгоняла неразлучную пару по домам. Штурман возвращался, смотрел на уходящие тени в окно, потом ложился спать. И долго не мог заснуть, обнимая подушку и смеясь над тем, что он называл мнительностью. Глупости, какое имя? Просто так в рифму вышло. Или не в рифму, но в темп легло. И все. Штурман посмеивался над собой, но и так мечтать – о том, что все эти песни для него и о нем, – ему тоже нравилось.
Настали каникулы. Штурмана сослали к бабушкам, так всегда происходит, если есть куда запихнуть детей на лето. Юный географ-походник вывернулся наизнанку, проводя длинную, сложно рассчитанную провокацию, но преуспел – и вернулся домой вовремя. Летом был день рождения Ниндзи.
Когда Ниндзя открыл дверь и обнаружил за ней сияющего друга с охапкой ранних георгинов в руках, он не удивился ни капли. Зато удивился Штурман – когда вошел и обнаружил, что в доме празднично, но очень тихо, и никого, кроме Ниндзи и его мамы, больше нет. И стол накрыт на троих. Он вопросительно уставился на друга, но тот пожал плечами. «Я никого не приглашал, только тебя». «Почему? – спросил Штурман. – Праздник же. Шум, гам и дым коромыслом!» Ниндзя снова пожал плечами и промолчал. «А если бы я не смог приехать?» – спросил Штурман. «Но ты же приехал», – ответил Ниндзя. И в самом деле – возразить было нечего. Штурман был крайне польщен непоколебимой уверенностью друга. Георгины распихали по вазам, в одну они никак не влезали. Ниндзя любил эти пышные, словно восковые цветы какой-то странной любовью и мог часами перебирать лепестки, осторожно прикасаясь к ним кончиками пальцев, почти не дыша. Штурман завороженно зависал, наблюдая за медленными медитативными движениями друга.
Весь остаток лета они бродили вместе – гуляли с Шерри, ходили в кино, бегали друг к другу в гости.
В конце августа Ниндзя ушел из школы.
Классы снова расформировали и заново перетасовали учеников. Ниндзя перевелся в другую школу – почему-то с биологическим уклоном. Штурману показалось, что мир рухнул ему на голову. «Да какая нафиг биология! Откуда взялась биология!» – орал он, не сдержавшись. «В школе остались физмат, лингвисты и историко-литературный, – хладнокровно отвечал Ниндзя. – Математику еще два года я не потяну, языки, кроме японского, не люблю, а к гуманитариям не прошел по экзаменам. А туда было легко поступить, пришел – и сразу взяли, даже без экзаменов. Аттестат-то нужен человеку или нет?» Штурман сдулся, смирился и пошел забирать свои документы. Чтоб перевестись с Ниндзей в этот хренов биологический колледж.
И нарвался на чудовищных размеров семейный скандал. Директриса документы не отдала, а пока Штурман шел домой – позвонила родителям. И когда Штурман пришел…
В общем, в школе пришлось остаться. Раз уж сдал экзамены и прошел в этот злосчастный историко-гуманитарный.
Стало пусто жить. Хотя новый класс скучать не давал, да и вообще жизнь повернулась какой-то неведомой стороной – новые учителя, вал новых, незнакомых совсем предметов, новые одноклассники… Ниндзя звонил постоянно, но приходил все реже – это все же был колледж, в смысле – бывшее ПТУ, и Ниндзю с сокурсниками гоняли на практику круглый год в разные конторы.
Штурман отчаянно скучал. Ниндзя приходил, если мог – ежедневно. Но Штурману, привыкшему к постоянному присутствию друга, этого было мало. К тому же Ниндзя начал, приходя, рассказывать о незнакомых Штурману людях, рассказывать много и весело, Штурману все они были неизвестны, он тихо злился и самую малость ревновал. Но долго злиться и всерьез ревновать не получалось, потому что Ниндзя все равно приходил. И был рядом. И пел свои нескладные песни с постоянно повторяющимся именем. И Штурман оттаивал, переставал злиться и с удовольствием слушал.
А потом Ниндзя начал писать. Писал он не очень складно, и все его истории были местные, здесь и сейчас, а не как у Штурмана – про космолеты и дальние миры. Но все равно было интересно. Ниндзя приходил, доставал тетрадку и отдавал Штурману. Тот вчитывался в мелкий угловатый почерк и, пока Ниндзя пил ставший уже традиционным чай с печеньками, успевал прочесть весь написанный кусок. Хоть и не про космолеты, но Штурману все равно очень нравилось. Ниндзя даже отнес пару рассказов на конкурс, и его взяли работать в газету, была тогда одна такая, молодежная, туда брали даже школьников, если они хорошо писали.
Как-то раз, уже почти весной, после дня рождения Штурмана, Ниндзя принес ему почитать маленькую повесть. История была наивная и неуклюжая, про парня, которого случайно обидела его девушка, он в сердцах нарвался на драку и помер, но воскрес, чтобы еще раз с ней увидеться. История была в дневниковом стиле, в записях типа «Пришел на день рождения, но ничего не подарил. Она обиделась. А я так долго носил в кармане это кольцо, но так и не решился подарить при всех». Ну, потом герой кольцо таки подарил, но девушка оказалась исключительно вспыльчивой и не простила, и все такое.
Штурман дочитал до конца, позавидовал вслух, что вот у него так внятно про людей не получается, только про пейзажи и технику. Ниндзя молчал. Штурман тоже замолчал. Когда ни с того ни с сего повисшая напряженная тишина достигла края Штурманских нервов, он открыл рот, но сказать ничего не успел. Потому что его опередил Ниндзя. Он взял чашку с подостывшим уже чаем и сказал, как бы между делом: «Вот, гм… Практически автобиография получилась». Штурман захлопнул рот так, что клацнули зубы. Ниндзя нервно покосился на друга, но больше ничего не сказал. Оглушенный Штурман мысленно перебирал только что прочитанный текст и лихорадочно думал – что же там, в этой, в сущности, страшной и трагической истории автобиографического? Господи, помилуй… Штурман похолодел. Снова открыл рот. Закрыл. Откашлялся. Выдохнул. И наконец спросил онемевшими от ужаса губами: «Ты влюбился?»
Ниндзя поперхнулся чаем. Откашлявшись и отплевавшись, он отряхнул джинсы и, отводя глаза, нерешительно сказал: «Н-ну, я не об этом…» Штурман согнулся и судорожно пытался дышать, но совершенно забыл, как это делается. «Подожди, – бормотал он, – подожди… Вся история вкратце о том, что кто-то в кого-то втрескался, да так, что с крыши готов по щелчку пальцев прыгнуть?»
«Да», – согласился Ниндзя.
«А потом этот кто-то помер!»
«Н-ну, да…» – вынужден был снова согласиться Ниндзя. Потому что так и было написано в повести.
Штурман поймал взгляд друга, и от странного, несколько испуганного, что ли, и совершенно точно растерянного выражения глаз ему стало совсем худо. Волна паники поднялась и подняла за собой подростка. Штурман шагнул к Ниндзе, ухватил его за куртку и рывком вздернул на ноги.
«Ты что же, – прошипел Штурман другу в лицо, – помирать собрался? Ты спятил?!? Ты… Ты… Да ты!..»
Ниндзя, которого не так-то просто было трясти за лацканы или вообще как-либо трясти и которого с такой легкостью сейчас таскал и тряс разъяренный донельзя друг, несколько опешил. Кто бы мог предположить, что в хрупком и болезненном географе окажется столько сил и бешенства? Ниндзя сообразил, что переборщил, что начинать все это надо было как-то по-другому, а, может, и вовсе не надо было затевать – но было явно поздно. Ниндзя не рассчитывал на такую реакцию. Он просто хотел сделать сюрприз и, блин, сюрприз приятный! Сделал, черт возьми. Самый близкий человек исходил яростью и грозился вот-вот вообще спятить от страха за него, дурака и драчуна. И, черт все возьми на этом свете, теперь совершенно невозможно попросить его закрыть глаза, как планировал Ниндзя – эти панические распахнутые глаза, казалось, теперь вообще закрыть невозможно. И повернуть вспять никак нельзя – Штурман теперь либо отключится в обморок, либо доищется ответа, третьего не дано. А если молчать – молчать-то, конечно, можно, – то друга у него, Ниндзи, больше не будет никогда. Тем более, такого друга.
Друг тем временем уже прицелился применять иные методы дознания и явно метил Ниндзей в шершавую стену лестничной клетки. Надо было срочно спасать всё – и Ниндзя решился. Он выдохнул и перехватил руки друга. Штурман замер. Ниндзя попытался рассуждать логично вслух, чтобы донести до нервного Штурмана центральную мысль.
«Там про подарок», – сказал он.
«Не пудри мне мозг! – Штурман мгновенно завелся снова и опять попытался тряхнуть Ниндзю. – Это в самом начале, один эпизод! Там про смерть! Все померли!»
«Ну, не все… Эй! Подожди!» – остановил Ниндзя закипающего друга. Вдохнул. Медленно выдохнул и начал по-новой.
«Я тебе позавчера ничего не подарил».
«Тебя в городе не было, кретин! – отпарировал Штурман. – Ну, не подарил. Ну и хрен бы с ним. Приехал же. Не конопать мне мозги, при чем тут это?!!»
Ниндзя не думал, что это будет так трудно. Нет, на легко он и не рассчитывал, учитывая то, что собрался сделать, но чтоб так… Было бы намного проще, если бы можно было все же попросить друга закрыть глаза, но Штурман смотрел в упор, не отводя глаз и даже не моргая, как будто боялся, что стоит на долю секунды выпустить Ниндзю из поля зрения, как тот тут же выпрыгнет в окно. «Сдались мне эти дохлые герои», – простонал про себя Ниндзя. Нашарил в кармане искомое, отцепил рывком руку Штурмана от куртки и быстро – как в ледяную воду прыгнул – надел на палец другу кольцо.
Штурман забыл вдохнуть. Он наконец отцепился от глаз Ниндзи и смотрел на свою руку. Правую. Которую теперь украшали витки серебряного змеиного тела на безымянном пальце. Штурман сглотнул, но молчал и совершенно растерялся. Он не понимал, что же теперь делать и что сказать, и что вообще происходит. Он искренне только что думал, что потерял друга навсегда, что всё, что теперь в его, друга, жизни есть кто-то неизмеримо его, Штурмана, важнее, кто-то, ради кого…
Ниндзя мысленно проклял всё на свете. Дурацкую повесть, дурацкое кольцо, дурацкую идею и дурацкого себя до кучи. Что-то сдвинулось, как от землетрясения, Штурман покачнулся, и Ниндзя рванулся, подхватил, обнял, защищая, не давая упасть, сползти, потерять сознание.
Штурман всегда думал, что губы у Ниндзи сухие. Оказалось и в самом деле – сухие. И очень горячие.
Однако ж, приползя вчера домой в ночи с репетиции, я села за комп - поиграться для мозг расслабить перед сном. Открыла тот давний опус. И опомнилась примерно в седьмом часу утра, дописав до самого счастливого на моей памяти события. (И никаких слез, соплей и воплей, что интересно! Вот, думаю, что за?.. И все, писать дальше не хочу. Может, и не надо? Пусть останутся так?)
Оказывается, у Анатеи день рождения. Оказывается, что пока я сидела и лихорадочно стучала по клавиатуре, далеко в другом городе рождался мой замечательный друг. Anateya, признавайся - ты переквалифицировалась в музы и хлопала крылами надо мной?))) От оборотня и не того можно ожидать; кто вас, метаморфов, знает - как вы там барьер дня рождения проходите.
Короче. Это все была мятая, драная и бессвязная преамбула. Вот амбула: утром я поняла, кому обязана таким взрывом. Получается, что это и есть подарок))) За малохудожественность не ругайся - художественности тут вовсе нет.
С Днем Варенья, Anateya!!!
читать дальше
Сказка
Жили-были два человека. Звали их – кому как в голову взбредёт. Но чаще всего одного звали Ниндзя, потому что он был очень худой и гибкий и ходил в секцию карате, а другого чаще звали Штурманом – потому что он умел читать любые карты и всегда находил дорогу (некоторые подозревали даже, что у него в голове есть встроенный компас, но это, конечно, досужие домыслы).
Дело было ещё в школе. Долгих четыре года Ниндзя и Штурман не замечали один другого и даже не знали о существовании друг друга – Нинздя оправдывал прозвище и ныкался, да порой так изощрённо, что его и одноклассники не замечали, сидя рядом за партой; а Штурман просто был тих, белёс мастью, мелок ростом и ничем из общей толпы не выделялся, кроме своего странного топографического таланта – а кому этот талант нужен? Не в лесу дремучем, поди, живём.
Судьба свела доблестного последователя бусидо и географа-любителя за партой.
Было странное время. Ломались классы, закрывались школы, из них толпами увольнялись учителя, а те, кто оставался, не знали – чему учить и как. Штурмана и Нинздю перевели в один класс – почему-то математический. Как они попали туда – ни один, ни другой понять так и не смогли, поскольку оба математику не то, чтобы не любили – уважали точно! – но не понимали категорически.
Войдя первого сентября в класс, Штурман огляделся и понял, что попал: класс был укомплектован, как бочка свежими селёдками. Да и к тому же все явно были друг с другом давно и уверенно знакомы – воздух гудел разговорами о каникулах и смехом. И все парты были заняты… Только у стены, на самой дальней парте было одно свободное местечко. Штурман, привыкший по причине мелкого роста сидеть у самой доски, вздохнул и поплёлся на «камчатку».
И только потом он сообразил, что его сосед сидел молча и не принимал участия в общей дружеской трепотне.
Время текло, заканчивалась осень. Штурман и Ниндзя мирно сидели за одной партой, пытались воткнуть в непостижимые глубины алгебры, но у обоих мало что получалось. Постепенно как-то так сложилось, что они разговаривали больше друг с другом, чем с остальным населением своего класса. Нинздю просто мало кто замечал, а если и замечал, то, наткнувшись на цепкий взгляд, тушевался и тихо линял от разговора. А Штурман умел ненавязчиво молчать. Ниндзе хорошо думалось под уютное молчание Штурмана, а Штурман чувствовал себя надёжно укрытым – ему тоже не сильно хотелось разговаривать с остальными. (Школа была не простая. Дети после каникул делились впечатлениями, где было веселее – с папой в Персии, с мамой с Испании или с двоюродной тётушкой в Шотландии? Дети дипкорпуса там учились, вот какая штука. А что мог сказать им Штурман, у которого папа был не дипломат, а учёный? «А я у бабушки был, в Самаре»? Вот и не хотелось рот открывать.)
Ниндзя провожал Штурмана домой после школьных посиделок. Шёл рядом, время от времени совсем пропадая в темноте, сливаясь своими чёрными шмотками и тёмными волосами с городской ночью – только глаза блестели. Штурман тихо, чтобы не обидеть воина, смеялся. От странного удовольствия. Вроде и незачем провожать, не первоклассник же – а приятно. Штурман шёл медленнее, чтобы подольше идти, или совсем останавливался. Ниндзя возникал из темноты, смотрел в глаза, Штурман улыбался, и они шли дальше.
Нинздя ходил по вечерам гулять с собакой и звал Штурмана на улицу, но того не пускала мама, которая говорила, что Штурман, во-первых, ещё маленький, а во-вторых, у него есть долг перед семьёй – выучиться, чтобы стать учёным, как папа. И поэтому нечего шататься, да ещё и по темнотище! Сиди и учись. Тем более, что опять трояк за контрольную. И Штурман оставался дома.
А потом пришла зима, и Штурман заболел. Сначала все думали, что он просто простыл – он вообще был хилый и каждый месяц простужался, даже летом. Но потом случился приступ (практически до асфиксии, Штурман чуть не помер, но потом выяснилось, что больше от паники, чем от, собственно, болезни), и оказалось, что это коклюш, и Штурмана кардинально изолировали от общества – на всю вторую четверть. И тут выяснилось, что Нинздя со Штурманом так охренительно уютно молчали целых два месяца, что ни один из них не догадался попросить у другого номер телефона!
Штурман вообще-то был уравновешенным человеком и плакал крайне редко (даже когда с велосипеда навернулся летом и подбородок вдребезги рассадил, так что зашивать пришлось – и то не плакал), но тут разрыдался так, что с ним случился новый приступ. И перепугавшиеся родители, которым Штурман ничего о причине своих рыданий не сказал, решили, что всё совсем плохо, и уже собрались отправить его в больницу по настоятельной рекомендации врачей. Но тут, в разгар сборов и мельтешения пижам, тапочек и носовых платков, раздался звонок. Это оказался Нинздя. (Спустя несколько месяцев он нехотя проговорился, что вычислил бывших одноклассников Штурмана, допросил поодиночке и добыл нужные цифры.) Штурман хлюпал носом в трубку и от облегчения не мог говорить. В больницу его так и не сдали – не сумели отцепить от телефона, и скорая уехала восвояси.
Наступил Новый год. Штурман лежал и кашлял, ему запрещали выползать из квартиры даже по уши закутанным и даже на лестничную площадку. Время от времени звонил Нинздя. Хотя у Штурмана было много друзей в классе, но почему-то ему никто больше не звонил, как будто всем остальным было всё равно, что человек исчез на несколько месяцев. Зато звонил Нинздя. Штурман улыбался и слушал. Потом клал трубку и почти сразу начинал ждать нового звонка. И думал – вот. Вот это Настоящий Друг! Как мне повезло…
Прошёл январь, уже и февраль заканчивался. Приближался день рождения Штурмана. Мама хлопотала, резала салаты, пекла пироги и именинный торт. Папа притащил откуда-то потрясающее сокровище – целый ящик «Кока-Колы» в стеклянных бутылочках. (Это был ещё почти-Советский-Союз, «Кока-Кола» была, но только в пресловутой валютной «Берёзке». Папа совершил всамделишный подвиг для болящего ребёнка.) Штурман хоть и был не особо общительным, но здорово соскучился по всем – он уже почти четыре месяца никого не видел. Поэтому он обзвонил всех своих одноклассников – бывших и настоящих – и всех просто друзей со двора. И всех позвал в гости.
И все отказались. Штурман просто оторопел. Подошла мама, отобрала телефон и записную книжку и обзвонила всех сама. По второму разу. Поговорила со всеми родителями и каждому объяснила, что Штурман уже давно не заразный, а в школу его не выпускают потому, что он просто от природы слабый и после болезни пока без обморока может дойти только до ванной. Потом положила трубку, улыбнулась и заверила Штурмана, что все придут. Штурман успокоился, потому что знал – его мама способна переубедить кого угодно. И как-то никто не вспомнил, что Штурман всё-таки забыл взять у Ниндзи номер телефона. Ведь тот всегда звонил сам, а Штурман уже давно пригласил его на день рожденья – почти сразу после Нового года.
Утром Штурман проснулся с ощущением чуда. Он всегда любил день рожденья. В его семье это был самый классный, и самый добрый, и… Короче, самый-самый праздник! В этот день никто ни с кем не ругался, давно поругавшиеся мирились, весь мир крутился вокруг именинника и вообще – чтоб так, как принято праздновать дни рождения в его семье, Штурман больше нигде и ни у кого не видел. Он был счастлив.
Когда зазвонил телефон и голос одноклассника промямлил: «С днём рожденья. Извини, меня мама не пускает, я не смогу прийти…», Штурман искренне пожалел беднягу – ведь он лишился такого здоровского похода в гости! Именинник то возился с уже вручёнными подарками, то бродил вокруг накрытого стола, принюхивался к тёплым маминым пирогам и разглядывал салатницы с пёстрым вкусным содержимым – все такие забавные, в веточках петрушки, как девчонки в бантиках.
Потом позвонил ещё один приятель. И ещё.
К назначенному часу отзвонились все. Штурман, положив трубку, медленно опустился на пол у накрытого стола и замер. День рождения сам собой отменился. Мама опешила, схватилась за телефон, но потом бросила его – как-то поздновато было заново убеждать, а ругаться выходило и вовсе глупо. Штурман молчал. Мама рассердилась, а поскольку под рукой больше никого не случилось, она накричала на Штурмана и велела ему убираться к себе и ложиться в постель – раз уж он такой, что к нему никто и приходить не хочет. Штурман молча поднялся и побрёл в свою комнату. И вдруг в дверь позвонили.
Штурман остановился и посмотрел на дверь. Мама вздохнула и пошла открывать.
На пороге стоял Ниндзя. Штурман мгновенно отмер и бросился к другу, так что чуть не сшиб его с ног. Вечно хмурый Ниндзя даже улыбнулся. А мама спросила: «Как же тебя отпустили? К нам никто не пришёл, только ты». А Ниндзя ответил: «А у меня мама – врач. Она сказала, что можно». Пока они разговаривали и Ниндзя снимал куртку, Штурман отвернулся, чтобы не показаться слабаком – у него на глаза навернулись предательские слёзы. Но Ниндзя заметил. «Ты опять хнычешь?» – спросил он. Именинник вытер нос рукавом и повернулся. «Не-а. Это классно, что ты пришёл. Что ТЫ пришёл», – и Штурман схватил друга за руку и потащил в гостиную. Чудо, которого он ждал весь день, наконец произошло.
День рожденья всё-таки состоялся. И Ниндзя, и Штурман – оба чувствовали себя немного глупо вдвоем за огромным столом, накрытым на двадцать с лишним персон: мама поругаться-то успела, а убрать лишние приборы – нет. Но это довольно быстро стало безразлично обоим друзьям. Все вкусности слопать они так и не сумели, хоть и натрескались – на неделю вперёд. Зато ухитрились слопать пол-торта и выпить всю «Кока-Колу». Да и множество пустых тарелок на столе навеяли саму собой разумеющуюся мысль про кэрролловское чаепитие, которое и было отыграно с шумом, блеском, треском и запихиванием Сони в лице Штурмана в вазу из-под фруктов – потому что чайника необходимых размеров в квартире все-таки не нашлось, а ваза хотя бы на голову налезла.
Штурман словно парил в радужной дымке. Его явно несло на какой-то странной волне – голова кружилась от слабости и только что пережитого стресса, он нёс какую-то чушь, но было легко и тепло. И друг всему этому бреду не сопротивлялся. Нинздя решил тогда для себя, что ему всё равно – лишь бы Штурман снова не заплакал. Слёзы друга странным образом задевали сурового последователя самураев.
Спустя некоторое время Ниндзя предложил свалить из пафосной гостиной в комнату Штурмана, ибо есть уже было невозможно, заниматься чем-то еще в помещении, которое почти целиком занял деньрожденный стол и разношерстные посадочные места для непришедших гостей, было нечем, а уходить вот так сразу категорически не хотелось. Штурман согласился, встал, покачнулся и чуть не приземлился от болезненной слабости на пол. «Чуть» – потому что на траектории сползания неожиданно оказалась помеха.
Ниндзя перехватил падающего именинника, заглянул в бледнеющее лицо и молча отнес друга в комнату. На руках. И сгрузил на кровать. Штурман хотел было сказать, что ему как-то не нравится, когда его таскают, как несмышленого ребенка, но он вовремя прикусил язык. В прямом смысле. И потом ему очень сложно было пить горячий чай, который им в комнату принесла мама.
Они еще долго сидели в комнате на полу, на стареньком вытертом ковре. Штурман зажег целую кучу свечей, выключил свет и включил свежеподаренный родителями плеер с махонькими колонками. Свежеподаренную же братом кассету со сборной солянкой – почему-то исключительно из «Битлз». Они сидели, пили чай, слушали чужие голоса и молчали. Им всегда уютнее всего было именно молчать вместе.
За днем рождения незаметно кончился февраль, весна подумала, что она уже настала, но на улицах еще было холодно и снежно. Штурман выздоровел и снова ходил в школу, а Ниндзя… Ниндзя перестал звать на улицу, потому что Штурмана никуда не пускали, и почти перестал звонить. Теперь Ниндзя просто приходил каждый день к Штурману домой. Вечером. С собакой. Мама Штурмана не любила животных (грязь, звуки всякие и все такое; и вообще – полон дом аллергиков!) и жестко заявила, что нечего мучить животное, гулять идешь – так гуляй. «Отсюда» – подразумевал мамин гнев. Но Ниндзя оказался упрямей.
Первый раз он просидел, обнимая свою доберманшу Шерри, почти два часа на стылой лестничной площадке – но дождался того момента, когда Штурман пойдет выбрасывать мусор. Наблюдательный Ниндзя точно знал, что брезгливая Штурманская родительница не терпит запахов, и потому в бытовые обязанности друга входит ежедневный вечерний визит к мусоропроводу.
Сказать, что Штурман, увидев сидящего на лестнице Ниндзю, удивился, значит – фактически ничего не сказать. Штурман не удивился. Он просто обалдел! А потом испугался. Друг старался гордо сдерживаться, но явственное шмыганье носом и непроизвольный стук зубов выдавали сурового воина с головой.
Штурман перепугался до крайности, бросил пакет с мусором под лестничную батарею, схватил друга за руки, попытался как-то растереть, отогреть, отдышать ледяные пальцы, потом кинулся было к двери в квартиру… Но тут Ниндзя вцепился в рукав его домашней кофты. «А, это… я чаю… горячего… сейчас!» – заторопился Штурман, отцепляя прикованную конечность. «Твоя мама меня прогонит. Что ты ей скажешь? Что пошел чаю на лестницу попить?» – резонно заметил Ниндзя. Штурман сник. «Но ты же замерз! – робко возразил он. – И я же не могу тут долго быть, мама все равно спохватится и тебя увидит». «Ничего, – ответил Ниндзя. – Я так, на пару минут, хотел убедиться, что с тобой все хорошо». Штурман озадачился. Ведь они виделись сегодня в школе, что за это время могло случиться? Ничего. Штурман ничего и не понял.
В глубине лестничной площадки, за небольшим поворотом раздалось угрожающее клацание дверной ручки. «Ма, я щас, люк заклинило!» – крикнул Штурман, не дожидаясь вопроса, и метнулся к мусоропроводу, спешно запихивая туда подобранный пакет. Ниндзя сбежал по лестнице пролетом ниже. «Пока», – тихо сказал Штурман и, дождавшись еле слышного шелестящего ответа, нырнул домой и захлопнул за собой дверь. Мама оглядела вернувшегося Штурмана с ног до головы и ушла на кухню.
Штурман прилип носом к холодному оконному стеклу и долго смотрел, как две тени – одна длинная и худая, вторая маленькая и вертлявая – в мартовской темноте пересекают двор.
Мама Штурмана, конечно, отловила конспираторов. Не сразу, потом. Но Ниндзя продолжал приходить каждый день. Даже если мусор выносил не Штурман, Ниндзя приходил и сидел на лестнице, мерз, обнимал собаку в попытках согреться, но упорно сидел. И мама сдалась. Теперь Ниндзя приходил, звонил в дверь, Штурман по обыкновению выносил мусор, но потом возвращался домой, мыл руки, и мама вручала ему поднос с чаем – собаке все же вход в дом был запрещён. Друзья сидели на лестнице и пили чай со свежими, только из духовки, печеньками. Они не понимали эту глупую странную взрослую логику, но так, наверное, было и лучше – никто не мешал молчать, когда хочется, или говорить, о чем хотелось прямо сейчас. И никто не задавал глупых дежурных взрослых вопросов. Типа «какая у тебя отметка по алгебре в четверти» или «где твой папа». Папа у Ниндзи умер, и Ниндзя очень не любил эту тему в принципе.
Они болтали о всякой ерунде. И вдоволь молчали. Мир не исчерпывался школой, как бы того не хотелось старшим – Штурман рисовал, у него плохо получалось, прямо скажем, не Рафаэль, но Ниндзе нравилось, и Штурман рисовал и таскал на посиделки папку со своими творениями. Да и очень удобно было на ней, папке, на лестнице сидеть.
Еще Штурман писал. Стихи, которые у него тоже ни черта не получались, и рассказы, обыкновенные малосвязные наивные глупости, в которых нет ни сюжета, ни персонажей толком, зато есть автор в полный рост и желательно в суперменском плаще. Все так в четырнадцать лет пишут. Но Ниндзе нравилось. Ему нравился размах – Штурман если уж затевался писать, так обязательно о неизведанных мирах, космосе, дальних галактиках и никак иначе. Ниндзе очень нравились Штурманские миры. Однажды Штурман проговорился о том, о чем не говорил никогда и никому – что он видит всю эту красоту во сне, только не очень успевает запомнить, поэтому выходит так бессвязно и мало. И еще он честно сказал, что с некоторых пор главных действующих лиц во сне двое, и у второго никак не видно лица, но он, Штурман, точно уверен, что это Ниндзя. Штурману это казалось очевидным – потому что с кем бы странствовать, воевать и переживать всякие приключения, как не с лучшим (и честно говоря – единственным) другом?
Ниндзя молчал, но впервые в этом молчании Штурману что-то показалось странным – словно друг молчал не как всегда, а хотел что-то сказать, но не мог подобрать слов. Впрочем, Штурман довольно быстро выбросил это из головы – на следующий же вечер, когда Ниндзя неожиданно принес гитару.
Штурман любил друга. Иногда ему в голову приходила мысль, что, наверное, друзей любят как-то по-другому, не так, как он. Но Штурману нравилось все – и нарочитая, напоказ, мрачность Ниндзи, и его лаконичная манера говорить, и преимущественно черная одежда, и высокая тонкая фигура, и сила, и худые руки, и скульптурно четкое лицо с самыми огромными, какие когда-либо видел Штурман в своей жизни, разноцветно-светлыми глазами. Таких глаз не бывает даже на картинах, думал Штурман и все пытался нарисовать по памяти лицо друга, потому что просить позировать очень стеснялся. Но друг нравился, как нравится шедевр мастера, как нравится гениальная картина или потрясающая скульптура, и Штурман часто думал, что друзей так не любят. Но как любят по-другому – он не знал и потому отбрасывал эту мысль, не углубляясь и не мороча себе голову. Оттого, что Ниндзя был вовсе не картина и не какая-нибудь там скульптура, а жил поблизости, ходил, дышал, сидел за одной партой в школе, вселенная казалась Штурману в самом деле неплохим местом обитания.
Петь Ниндзя не умел совсем, но Штурману все равно нравилось слушать. Ниндзя теперь почти постоянно приходил не только с Шерри, но и с гитарой. Штурман играть не умел совсем, а петь так и вовсе боялся, но подпевать его никто не заставлял: друг пел песни, которые сочинял сам. Штурману смутно казалось, что друг вообще петь взялся только для него одного – потому что Ниндзя ни разу на его памяти, нигде и никогда, не открывал больше рта под музыку, даже хором поорать на школьных вечеринках. Что-то замирало внутри, когда Ниндзя пел вечером на лестничной площадке – от неловких еще аккордов, от тонких пальцев на грифе и от корявых Ниндзиных стихов, в которых многократно игрой слов отражалось настоящее имя Штурмана.
Они сидели часами на лестнице, пока не выходила разгневанная мама Штурмана и не разгоняла неразлучную пару по домам. Штурман возвращался, смотрел на уходящие тени в окно, потом ложился спать. И долго не мог заснуть, обнимая подушку и смеясь над тем, что он называл мнительностью. Глупости, какое имя? Просто так в рифму вышло. Или не в рифму, но в темп легло. И все. Штурман посмеивался над собой, но и так мечтать – о том, что все эти песни для него и о нем, – ему тоже нравилось.
Настали каникулы. Штурмана сослали к бабушкам, так всегда происходит, если есть куда запихнуть детей на лето. Юный географ-походник вывернулся наизнанку, проводя длинную, сложно рассчитанную провокацию, но преуспел – и вернулся домой вовремя. Летом был день рождения Ниндзи.
Когда Ниндзя открыл дверь и обнаружил за ней сияющего друга с охапкой ранних георгинов в руках, он не удивился ни капли. Зато удивился Штурман – когда вошел и обнаружил, что в доме празднично, но очень тихо, и никого, кроме Ниндзи и его мамы, больше нет. И стол накрыт на троих. Он вопросительно уставился на друга, но тот пожал плечами. «Я никого не приглашал, только тебя». «Почему? – спросил Штурман. – Праздник же. Шум, гам и дым коромыслом!» Ниндзя снова пожал плечами и промолчал. «А если бы я не смог приехать?» – спросил Штурман. «Но ты же приехал», – ответил Ниндзя. И в самом деле – возразить было нечего. Штурман был крайне польщен непоколебимой уверенностью друга. Георгины распихали по вазам, в одну они никак не влезали. Ниндзя любил эти пышные, словно восковые цветы какой-то странной любовью и мог часами перебирать лепестки, осторожно прикасаясь к ним кончиками пальцев, почти не дыша. Штурман завороженно зависал, наблюдая за медленными медитативными движениями друга.
Весь остаток лета они бродили вместе – гуляли с Шерри, ходили в кино, бегали друг к другу в гости.
В конце августа Ниндзя ушел из школы.
Классы снова расформировали и заново перетасовали учеников. Ниндзя перевелся в другую школу – почему-то с биологическим уклоном. Штурману показалось, что мир рухнул ему на голову. «Да какая нафиг биология! Откуда взялась биология!» – орал он, не сдержавшись. «В школе остались физмат, лингвисты и историко-литературный, – хладнокровно отвечал Ниндзя. – Математику еще два года я не потяну, языки, кроме японского, не люблю, а к гуманитариям не прошел по экзаменам. А туда было легко поступить, пришел – и сразу взяли, даже без экзаменов. Аттестат-то нужен человеку или нет?» Штурман сдулся, смирился и пошел забирать свои документы. Чтоб перевестись с Ниндзей в этот хренов биологический колледж.
И нарвался на чудовищных размеров семейный скандал. Директриса документы не отдала, а пока Штурман шел домой – позвонила родителям. И когда Штурман пришел…
В общем, в школе пришлось остаться. Раз уж сдал экзамены и прошел в этот злосчастный историко-гуманитарный.
Стало пусто жить. Хотя новый класс скучать не давал, да и вообще жизнь повернулась какой-то неведомой стороной – новые учителя, вал новых, незнакомых совсем предметов, новые одноклассники… Ниндзя звонил постоянно, но приходил все реже – это все же был колледж, в смысле – бывшее ПТУ, и Ниндзю с сокурсниками гоняли на практику круглый год в разные конторы.
Штурман отчаянно скучал. Ниндзя приходил, если мог – ежедневно. Но Штурману, привыкшему к постоянному присутствию друга, этого было мало. К тому же Ниндзя начал, приходя, рассказывать о незнакомых Штурману людях, рассказывать много и весело, Штурману все они были неизвестны, он тихо злился и самую малость ревновал. Но долго злиться и всерьез ревновать не получалось, потому что Ниндзя все равно приходил. И был рядом. И пел свои нескладные песни с постоянно повторяющимся именем. И Штурман оттаивал, переставал злиться и с удовольствием слушал.
А потом Ниндзя начал писать. Писал он не очень складно, и все его истории были местные, здесь и сейчас, а не как у Штурмана – про космолеты и дальние миры. Но все равно было интересно. Ниндзя приходил, доставал тетрадку и отдавал Штурману. Тот вчитывался в мелкий угловатый почерк и, пока Ниндзя пил ставший уже традиционным чай с печеньками, успевал прочесть весь написанный кусок. Хоть и не про космолеты, но Штурману все равно очень нравилось. Ниндзя даже отнес пару рассказов на конкурс, и его взяли работать в газету, была тогда одна такая, молодежная, туда брали даже школьников, если они хорошо писали.
Как-то раз, уже почти весной, после дня рождения Штурмана, Ниндзя принес ему почитать маленькую повесть. История была наивная и неуклюжая, про парня, которого случайно обидела его девушка, он в сердцах нарвался на драку и помер, но воскрес, чтобы еще раз с ней увидеться. История была в дневниковом стиле, в записях типа «Пришел на день рождения, но ничего не подарил. Она обиделась. А я так долго носил в кармане это кольцо, но так и не решился подарить при всех». Ну, потом герой кольцо таки подарил, но девушка оказалась исключительно вспыльчивой и не простила, и все такое.
Штурман дочитал до конца, позавидовал вслух, что вот у него так внятно про людей не получается, только про пейзажи и технику. Ниндзя молчал. Штурман тоже замолчал. Когда ни с того ни с сего повисшая напряженная тишина достигла края Штурманских нервов, он открыл рот, но сказать ничего не успел. Потому что его опередил Ниндзя. Он взял чашку с подостывшим уже чаем и сказал, как бы между делом: «Вот, гм… Практически автобиография получилась». Штурман захлопнул рот так, что клацнули зубы. Ниндзя нервно покосился на друга, но больше ничего не сказал. Оглушенный Штурман мысленно перебирал только что прочитанный текст и лихорадочно думал – что же там, в этой, в сущности, страшной и трагической истории автобиографического? Господи, помилуй… Штурман похолодел. Снова открыл рот. Закрыл. Откашлялся. Выдохнул. И наконец спросил онемевшими от ужаса губами: «Ты влюбился?»
Ниндзя поперхнулся чаем. Откашлявшись и отплевавшись, он отряхнул джинсы и, отводя глаза, нерешительно сказал: «Н-ну, я не об этом…» Штурман согнулся и судорожно пытался дышать, но совершенно забыл, как это делается. «Подожди, – бормотал он, – подожди… Вся история вкратце о том, что кто-то в кого-то втрескался, да так, что с крыши готов по щелчку пальцев прыгнуть?»
«Да», – согласился Ниндзя.
«А потом этот кто-то помер!»
«Н-ну, да…» – вынужден был снова согласиться Ниндзя. Потому что так и было написано в повести.
Штурман поймал взгляд друга, и от странного, несколько испуганного, что ли, и совершенно точно растерянного выражения глаз ему стало совсем худо. Волна паники поднялась и подняла за собой подростка. Штурман шагнул к Ниндзе, ухватил его за куртку и рывком вздернул на ноги.
«Ты что же, – прошипел Штурман другу в лицо, – помирать собрался? Ты спятил?!? Ты… Ты… Да ты!..»
Ниндзя, которого не так-то просто было трясти за лацканы или вообще как-либо трясти и которого с такой легкостью сейчас таскал и тряс разъяренный донельзя друг, несколько опешил. Кто бы мог предположить, что в хрупком и болезненном географе окажется столько сил и бешенства? Ниндзя сообразил, что переборщил, что начинать все это надо было как-то по-другому, а, может, и вовсе не надо было затевать – но было явно поздно. Ниндзя не рассчитывал на такую реакцию. Он просто хотел сделать сюрприз и, блин, сюрприз приятный! Сделал, черт возьми. Самый близкий человек исходил яростью и грозился вот-вот вообще спятить от страха за него, дурака и драчуна. И, черт все возьми на этом свете, теперь совершенно невозможно попросить его закрыть глаза, как планировал Ниндзя – эти панические распахнутые глаза, казалось, теперь вообще закрыть невозможно. И повернуть вспять никак нельзя – Штурман теперь либо отключится в обморок, либо доищется ответа, третьего не дано. А если молчать – молчать-то, конечно, можно, – то друга у него, Ниндзи, больше не будет никогда. Тем более, такого друга.
Друг тем временем уже прицелился применять иные методы дознания и явно метил Ниндзей в шершавую стену лестничной клетки. Надо было срочно спасать всё – и Ниндзя решился. Он выдохнул и перехватил руки друга. Штурман замер. Ниндзя попытался рассуждать логично вслух, чтобы донести до нервного Штурмана центральную мысль.
«Там про подарок», – сказал он.
«Не пудри мне мозг! – Штурман мгновенно завелся снова и опять попытался тряхнуть Ниндзю. – Это в самом начале, один эпизод! Там про смерть! Все померли!»
«Ну, не все… Эй! Подожди!» – остановил Ниндзя закипающего друга. Вдохнул. Медленно выдохнул и начал по-новой.
«Я тебе позавчера ничего не подарил».
«Тебя в городе не было, кретин! – отпарировал Штурман. – Ну, не подарил. Ну и хрен бы с ним. Приехал же. Не конопать мне мозги, при чем тут это?!!»
Ниндзя не думал, что это будет так трудно. Нет, на легко он и не рассчитывал, учитывая то, что собрался сделать, но чтоб так… Было бы намного проще, если бы можно было все же попросить друга закрыть глаза, но Штурман смотрел в упор, не отводя глаз и даже не моргая, как будто боялся, что стоит на долю секунды выпустить Ниндзю из поля зрения, как тот тут же выпрыгнет в окно. «Сдались мне эти дохлые герои», – простонал про себя Ниндзя. Нашарил в кармане искомое, отцепил рывком руку Штурмана от куртки и быстро – как в ледяную воду прыгнул – надел на палец другу кольцо.
Штурман забыл вдохнуть. Он наконец отцепился от глаз Ниндзи и смотрел на свою руку. Правую. Которую теперь украшали витки серебряного змеиного тела на безымянном пальце. Штурман сглотнул, но молчал и совершенно растерялся. Он не понимал, что же теперь делать и что сказать, и что вообще происходит. Он искренне только что думал, что потерял друга навсегда, что всё, что теперь в его, друга, жизни есть кто-то неизмеримо его, Штурмана, важнее, кто-то, ради кого…
Ниндзя мысленно проклял всё на свете. Дурацкую повесть, дурацкое кольцо, дурацкую идею и дурацкого себя до кучи. Что-то сдвинулось, как от землетрясения, Штурман покачнулся, и Ниндзя рванулся, подхватил, обнял, защищая, не давая упасть, сползти, потерять сознание.
Штурман всегда думал, что губы у Ниндзи сухие. Оказалось и в самом деле – сухие. И очень горячие.
@темы: байки и прочая бытовуха
вот. пусть так и будет
Красиво закончилось, сказочно.
Я сделаю вид, что не знаю эту историю.
тапка
Какие тапки в мемуаре???
Я вот вообще легкообучаема ко всякой фигне. Раньше боялась потерять работу, теперь понимаю, что при желании научусь всему, чему угодно
Но есть минус: в какой-то момент количество таки перерастает в качество и оборачивается то ли неумением удержаться на выбранной стезе (кой черт! я же могу делать ЧТО УГОДНО!), то ли умственной неразборчивостью, сильно смахивающей на бл@дство, то ли полной атрофией воли. Все мои сейчашние
ужимки и прыжкиистерики и непрекращающийся нервный срыв (под который вчера попала Xbocta) базируются именно на этом - многое могу и от этого ничего не хочу. И уже противно уметь учиться и подстраиваться. Ощущение липкой душевной грязи какое-то.Хорошо мне сейчас только у доски с мелом в руках - я люблю студентов, даже самых вредных и тормозных, они любят меня, коллеги называют мои лекции театром одного актера, школьные ученики звали меня Снейпом (предмет офигенский, но препод - такая ядовитая с... Правда, в школе я больше не работаю.); у доски я - на своем месте. В кафе, за заваленным бумагами столиком, в окружении студентов, которым надо дослушать и понять; в зале старого ДК, с фломастером и исчерканным в хаос листом ватмана; в гостях за чаем у подруги, которой не надо писать самой, но надо знать - КАК; у доски в аудитории, в классе, в репетиционном холле... Везде, где есть те, кто хочет слушать.
Но это висит сейчас на тончайшем волоске.
Уметь и хотеть учиться и обучаться это наша адаптивность и средство для выживания.Ты педагог, учитель и чему и как ты учишь напрямую зависит от твоего процесса обучаемости.Хороший Педагог не только учит но и учится сам до самого конца жизни, а тот кто педагог только по должности- выучил программу, пару курсов и катает их как антрепризу на гастролях.Конечно тяжело когда знаешь и умеешь многое,а дилетанты с большим эго лажают в том, где ты мастер и при этом имеют наглость тебя же учить и делать замечания...